1
МАЛЬЧИК НА ДЕЛЬФИНЕ. Часть III
Воспоминания и размышления
Еще что запомнилось, как после одного из экзаменов ко мне, счастливому, что я нашел себя в списках, вдруг съехал по перилам с верхотуры весь курчавый, с неизменной своей улыбкой, часто переходящей от смущенья в смех, один из будущих моих однокурсников. «Ну как, сдал?» – бросил он на ходу и оседлав следующие перила, улетел дальше. Это был Лазарь Флейшман, теперь профессор Стэнфордского университета, известный литературовед и специалист по Пастернаку.
Спустя пять лет, после дипломной работы его, как и меня, только чуть позже, направили работать в Университетскую библиотеку. Ждать у моря погоды — места в аспирантуре. Причем, попал он не к нам, в отдел библиографии, потому что не достаточно хорошо знал латышский язык, а рядовым библиотекарем на обработку книг.
Конечно, ему было обидно. Филолог от бога, с несколькими научными публикациями должен был сидеть на третьих ролях. Даже, когда я внезапно ушел из библиотеки и в библиографическом отделе освободилось место как раз для него – весь блок картотек по истории русской и зарубежной литературы, – его туда не перевели. Наверное, это и стало последней каплей. Тогда как раз участились отъезды в Израиль, и Флейшман уехал.
Я вспомнил все это, прочитав в журнале «Даугава» статью одного известного русского журналиста о латышском языке и латышской нации, которые по его утверждению, в советское время «умирали буквально на глазах». Что латышский язык тогда умирал — это блеф потрясающий. Парадокс в том, что Флейшман, как я понимаю, уехал из Латвии вовсе не из каких-то особых политических соображений. (Хотя таковые были, вероятно, тоже). Поступи он тогда у нас в аспирантуру, я точно знаю, этого не произошло бы. И Флейшман, как ученый, блистал бы сегодня не в Стэнфорде, а в нашем университете. Но засилье латышского языка у нас было всегда так велико и непреодолимо, что Лазарь ни на какую аспирантуру уже не мог рассчитывать.
Сейчас, правда, он утверждает другое. Что дело было вовсе не в аспериантуре, и уехал он совершенно из других соображений. Но я хорошо помню наш разговор в Научной библиотеке. Мы с Лазарем стояли на верхней площадке лестницы и он, опершись на шаткие перила, что вызывало у меня беспокойство – не дай бог не выдержат, – говорил мне с жаром, что уезжает только из-за аспирантуры. Если бы все сложилось в Риге иначе, разве он уехал бы от своего мэтра и учителя Льва Сергеевича Сидякова!
Я думаю, так оно и было. Найдись для него аспирантское место, он – тогда во всяком случае – никуда бы не уехал. Но еще один специалист по русской литературе в университете, при наличии у нас таких крупных русистов как Лев Сидяков и Дмитрий Ивлев, просто не был нужен. К слову скажу, что в точности такая же история произошла пару лет спустя и с Романом Тименчиком.
И, между прочим, переводчица Нина Бать тоже сперва была «англичанкой». Окончив Литературный институт, она переводила на русский язык английскую литературу. На латышскую прозу ей пришлось «переквалифицироваться», потому что у нас в Риге ее переводы с английского на русском печатать было негде.
Латышский язык и латышская культура у нас в Риге в советское время были всегда так сильны и, – что бы там сегодня наши политики и журналисты ни говорили, – настолько процветали, что таким, как Флейшман, с его желанием заниматься Пастернаком, или ахматовед Тименчик, здесь делать было нечего. В науку их у нас ни за что не пустили бы.
Разговоры о том, что латышский язык в Латвии в советское время «умирал», лично мне легко опровергнуть. Я всю жизнь проработал практически в эпицентре латышской культуры. Так, в частности, занимаясь переводом латышской прозы и, значит, тесно соприкасаясь с издательствами и вообще с пишущей публикой — латышской и русской, – кроме того, четверть века проработав в крупнейших рижских библиотеках – Университетской, Фундаментальной АН ЛССР и дольше всего в Государственной, которая теперь Национальная, я везде и всегда чувствовал, что латышский язык отодвигает русский на второй план.
Да, на улицах у нас в советское время чаще слышалась русская речь. И латыши, склонные по своему менталитету приспосабливаться к окружающей среде, обычно в разговоре тоже предпочитали переходить на русский язык. Но это еще ничего не значит. Кстати, в смешанных семьях хоть и общались часто на русском языке, а вот новорожденных записывали обычно латышами. Стоит задуматься – почему.
С другой стороны, например, русскому писателю, живущему в Латвии, издать свою книгу было всегда намного трудней, чем латышскому. И не только в Риге, но и в Москве тоже. Книги наших местных латышей печатались в Москве в русском переводе охотнее и гораздо большими (стотысячными, между прочим) тиражами, чем наших местных русских писателей и поэтов. К слову, как ни странно, но это факт, рижанину-латышу в союзный вуз поступить было тоже проще – как нацкадру.
В Союзе писателей Латвии на русских прозаиков и поэтов смотрели, как на что-то второразрядное и некачественное. Тиражи наших местных изданий латышских авторов, даже в русском переводе, в десятки раз были выше, чем у русских. Вот так «на глазах умирал латышский язык и катастрофически вымирала латышская нация».
В университетской библиотеке я работал в группе, которая занималась составлением регулярно издававшихся библиографических указателей научных публикаций университетских преподавателей. И хорошо знаю, что русские разделы этих указателей были в разы меньше латышских. Не говоря уже о том, что и количество латышских преподавателей во много раз превосходило количество русских.
Во всех местных библиотеках любого уровня было принято в картотеках и каталогах в начале каждого раздела ставить сперва латышские карточки, и только после них русские. Даже пишущие машинки в библиотеках были преимущественно с латинским шрифтом. Получить для работы русскую всегда было серьезной проблемой. Читательские билеты заполнялись обязательно на латышском языке. Общались между собой работники в Государственной и Фундаментальной библиотеках, если один из них был латышом, почти всегда тоже на латышском. Даже, если вы по-латышски ни в зуб ногой и поэтому обращались к сослуживцу на русском, он все равно отвечал вам на латышском. И только в Университетской библиотеке ситуация немножко отличалась. Там директором была Софья Малинковская, у нее работало русских, латышей и евреев как-то поровну, так что говорили они между собой на каком языке придется. И, кстати, поэтому здесь общий интеллектуальный уровень был тоже заметно выше.
Через отца-скульптора я знал, чем жил и как работал Союз художников Латвии – там тоже, в полном смысле слова, буквально все было на латышском. (Несмотря даже на то, что СХ, как и другие творческие Союзы, был в прямом московском подчинении). Больше всего поражало меня, когда приходилось бывать в СХ по делам отца, а позже и в Союзе писателей, – насколько и там, и там интерьер и живописные полотна на стенах были выдержаны в строго национальном стиле. В конце 80-х я занялся театром. Меня приняли в Союз театральных деятелей – и там картина была такая же. Скажу больше, создать в Риге новый русский театр в дополнении к Русской драме и двуязычному ТЮЗу в советское время было просто немыслимо, а вот латышский — всегда пожалуйста.
Русских газет в Риге в советское время выходило тоже меньше латышских. А литературно-художественный журнал был вообще один единственный. В 50-х годах – «Парус». Позже, начиная с 60-х – «Даугава». И тут тоже доходило до смешного. Казалось бы, пожалуйста, публикуйтесь — ведь это журналы для русских авторов. Однако, нет. Всегда переводы с латышского языка печатались охотней, чем русские стихи и проза. Вот такой феномен! Поэтому исторически уже так сложилось, что более-менее яркие и талантливые русские писатели и художники,- здесь можно вспомнить фантаста Владимира Михайлова, карикатуриста и писателя-сатирика Льва Самойлова, поэта Всеволода Лесига, – уезжали в Россию.
Латышский язык везде, где это касалось культуры, и в подавляющем количестве академических научных институтов и образовательных учреждениях, занимал доминирующее положение. Имелись, конечно, учреждения, где с латышским языком было глухо, как в танке. Но это касалось исключительно идеологического фронта. Например, в редакции цековской газеты «Советская Латвия» (печатный орган ЦК Компартии Латвии), куда я ушел работать переводчиком из университетской библиотеки. Я отсидел там два года и каждый день не переставал удивляться тому, что эта редакция существует как бы и не в Риге. Латышский язык там не знал почти никто. Меня взяли, чтобы я переводил для редактора и, если время позволяло, для остальных тоже, наиболее важные статьи из латышской периодики.
Это был совершенно уникальный коллектив. Меня всегда поражало – приходишь на работу, спрашиваешь – у журналистов! – что нового? Никто новостей не знает. Там никто ничего не читал, писали все плохо и почему-то обожали играть в… нарды. Это такая казахская национальная игра. По-моему что-то среднее между шашками и домино. Из «Советской Латвии» я бежал так, что пятки сверкали. И был безмерно счастлив, когда, в то время директор Госки, Айна Деглава взяла меня без всяких сложностей к себе в библиотеку. Это был случай, похожий на тот, когда Малинковская вот так же безоговорочно, взяла к себе Флейшмана. Только его это тогда не спасло. Впрочем, как знать — иначе он может и уехать не сумел бы. И не приезжал бы теперь, как чуть ли ни мировая знаменитость, каждое лето в Ригу, и о нем не писали бы с придыханием все наши русские газеты.
У нас была своя богема
Говорят, так много кафетериев, как сейчас, в Риге никогда не было. Правильно говорят. Например, сорок лет назад у нас их в количественном отношении было несравнимо меньше. Но зато какие!
Я вспоминаю время своей студенческой поры, начало 60-х, когда в Ригу завезли легенду о парижской богеме и знаменитой «Ротонде» – парижском кафе, где собиралась большая ее часть. У нас по рукам ходили уже издававшиеся тогда в Москве альбомы французских импрессионистов. Художественная молодежь бредила Монмартром. Под влиянием всего этого рижские студенты вместе с начинающими литераторами и молодыми художниками тоже стали тусоваться в центровых кафетериях.
Трудно сказать, где я проводил больше времени – на лекциях в университете или в кафе с необычным названием «Дубль». Оно находилось на теперешней ул. Калькю, в доме № 5, рядом с бывшим художественным комбинатом «Максла».
Удивительное было заведение. Всего четыре или даже три круглых столика с мраморным верхом, а народу набивалось – туча! Кому-то даже случалось стоять с чашечкой кофе, подпирая стенку. Зимой, в морозные дни, окна в «Дубле» запотевали и по стенам скатывались капли конденсирующейся влаги – это пышнотелая хозяйка Роза, лучше всех в Риге готовившая кофе, беспрерывно колдовала над стареньким импортным автоматом-кофеваркой. Пар от него стелился по потолку, облаком вырываясь на улицу, когда в «Дубль» входил новый посетитель. Кстати, кофе тогда стоил удивительно дешево: ординарный – 8 копеек, двойной, почему, собственно, это кафе и называли «Дублем», – 16.
Рижская богемная публика кучковалась в те годы по нескольким питейным заведениям разного калибра. На углу Горького (теперешняя ул. Валдемара) и Дзирнаву находилась «Сигулда», где подавали довольно жидкий кофе, но почему-то в стаканах с подстаканниками. Здесь нашли приют тогда еще совсем молодые и начинающие поэт Сергей Христовский, прозаики Алберт Бэлл и Айвар Калве.
Кто был постарше, вместе с «молодежкинской» гвардией ходили во «Флору», на ул. Ленина (теперь ул. Бривибас) – редакция газеты «Советская молодежь» находилась рядом, за углом, в старом двухэтажном деревянном доме.
В «Дубле» тогда царила особая атмосфера. Кстати, с публикой из комбината «Максла» ничего общего не имеющая. В основном здесь дислоцировались несколько человек из Дома радио со своим окружением. Выделялся среди них поэт Сева Лессиг, всю жизнь отдавший журналистике, а что касается стихов, издавший всего лишь один небольшой сборничек. Перед тем как отправиться на службу, он забегал сюда выпить натощак чашку кофе. Пока никого из приятелей не было, Лессиг строчил на свежую голову прелестные, немного печальные лирические стихи и убегал, чтобы посреди дня вернуться сюда опять и присоединиться к шумному застолью. Лессиг уехал потом в Москву и там сгинул.
Каждый день бывал здесь еще один известный в Риге поэт – Иосиф Бейн, шумный грудастый человек с тонким еврейским юмором. Он способен был на ходу, экспромтом сразу сочинить целую поэму. Острил, балагурил. Почему-то все думали, что он заядлый холостяк. Но однажды Бейн нас поразил – пришел на какую-то поэтическую вечеринку с женой, и тут оказалось, что у него чуть ли ни семеро детей. Если Лессига изредка печатали в местных газетах, то Бейна не печатали вообще. Считалось, что он слишком «воздушно» пишет, чтобы публиковаться рядом с нашими рижскими официально признанными пиитами Куняевым и Алатырцевым. Ну, никак нельзя было представить себе его стихи на одной газетной полосе с ними. Или в литературном журнале «Парус», который редактировал Куняев. Потом Бейн уехал в Израйль и как поэт там, к сожалению, так и не состоялся.
Еще одной популярной личностью и завсегдатаем «Дубля» был Влад Филатов, душа кампании и любимец дам. Он тоже баловался экспромтами, но по большей части «альбомными», застольными – в одно ухо влетело, в другое вылетело. В литераторы он тогда еще не метил. По поводу Филатова и Лессига все немного прикалывались – дескать, оба они вовсе не из радиокомитета, как тогда назывался Дом радио, а из другого – госбезопасности. Это к тому, что Лессиг всегда появлялся с репортерским магнитофоном в небольшом кожаном чемоданчике. Редко кто тогда имел такой. Он ставил чемоданчик под стол или у окна, и все настороженно косились, не записывает ли он их разговоры. А Филатов – тот вообще ходил «с кольтом». Он в те годы служил в сыске. Уголовном, разумеется.
Господи, кто только в «Дубле» не бывал и чем мы только не интересовались. Мэтром заходил важный, похохатывающий художник Артур Никитин, у которого уже тогда рядом была своя мастерская. И Виктор Цветков – тоже художник, но без имени и без мастерской. Иногда появлялся, правда, очень редко, Макс Высоцкий, оператор с местной телестудии и известный рижский меломан. Много позже, уже окончив режиссерское отделение ГИТИСа, он с нуля создал Красноярский Оперный театр. Мелькали и другие художники, балерины, поэты, журналисты…
Случайная публика, забегавшая сюда перекусить по пути в Старый город, смотрела на них с любопытством и недоумением. Чужим здесь было не по себе. Тут всегда громко спорили, говорили о непонятных, высоких материях, декламировали свои и не свои стихи.
Все тогда читали одни и те же книги, пересказывая их тем, кто чего-то не мог достать. Дежурными именами были Фрейд, Евтушенко (он тогда как раз опубликовал свои откровенные записки о первой загранпоездке в Лондон), Эренбург и очень модный тогда Ницше. А еще, разумеется, французские импрессионисты с их предшественниками и последователями.
Каждый день, между прочим, все соблюдали своеобразный ритуал – ходили, как немец в кирху, в книжный магазин напротив часов «Лайма». Он находился как раз там, где сейчас американская забегаловка, и считался вторым по величине после Центрального книжного. Хорошая новая книга моментально становилась событием, все спешили ее приобрести.
Хрущевская оттепель сформировала тогда среду, в которой «начинались» почти все, кто сегодня представляют собой какую-нибудь общественно значимую величину. Кого я никогда не видел в «Дубле», так это Владлена Дозорцева, но Лессиг, Бейн, Христовский и он, Дозорцев, были неизменными участниками всех поэтических «читок», регулярно устраивавшихся на филфаке, в самой большой аудитории над знаменитым магазином «Сакта» (теперь там главпочтамт). Сидели тесно, яблоку было негде упасть. Поэты читали свои стихи, казавшиеся нам всем прекрасными, после чего этих же авторов начинали громить преподаватели филфака.
Что интересно, в «читках» никогда не участвовали поэты уже состоявшиеся – у кого были свои сборники и публикации. Их тут, наверное, освистали бы. Официальная местная литература была у нас не в чести. Мы не только не читали ее, но и не признавали тех, кто уже приобрел хоть какой-нибудь публичный статус. И, собственно, вся наша богемная жизнь тоже для каждого из нас заканчивалась, как только его литературные опусы или картины выходили «в тираж».
Но так как издать книгу, продать картину или сделать выставку было тогда совсем не просто, то славный «Дубль» долго оставался нашей «альма-матер».
Мы, тогда еще студенты-филологи Христовский и я, вместе с джазовым музыкантом Александром Айрапетяном и художником Виктором Цветковым, сидели в «Дубле» особняком, за «своим» столиком. Отношения с «отцами русской демократии», как называл остальную публику Макс Высоцкий, у нас были шапочные. Даже сам «Дубль» между собой мы предпочитали называть иначе — «Момом», по имени античного бога-пересмешника, изгнанного с Олимпа за злословие.
s_sestroj
Начало 60-х гг. Я с сестрой
(оба слева) и Максимилиан
Высоцкий (справа)
Что-то общее с этим Момом, отличавшее нас от прочих обитателей «Дубля», действительно было. Мы не воспринимали их, в постоянном окружением каких-то манерных дам, всерьез, и общего языка найти тоже не старались. Мы были чуть младше и, наверное, поэтому тогда еще свои «заседания» в «Дубле» считали своеобразной работой над собой. А через пару лет, когда я уже учился на одном из последних курсов, а Христовского забрили в армию, наша компания вообще передислоцировалась в кафе «Каза».
Тоже странное название. Не помню уже, в связи с чем так латышская молодежь из Академии художеств называла это кафе на ул. Вальню, напротив Дома работников искусств. С козой у него точно не было ничего общего. Скорей, это связано с новым венгерским кофеварочным аппаратом, который там установили – он назывался Cassio.
Кстати, некоторые филфаковцы-шестидесятники и пара будущих актеров ТЮЗа и Русской драмы гораздо раньше, чем мы ушли в «Казу», оккупировали кафе напротив «Казы», в самом РАБИСе (Дом работников искусств). Его, – на манер Эренбурга парижского периода, – они называли «Ротондой». Но здесь царил совсем другой дух, чем в «Дубле». Тон задавали актеры ТЮЗа и публика собиралась в основном еврейская. В ходу были иные книги и иные имена, например, Дубнов с его «Историей еврейского народа», и совсем другой юмор. Стихи тут тоже читали другие поэты.
Да уж, посиделки в кафетериях тех лет было модным занятием. Причем не вечерние, а послеобеденные. Очень популярным у студентов и молодых художников тогда было только-только открывшееся на углу Стрелниеку и нынешней ул. Элизабетес кафе «Юность». Известным оно сразу стало благодаря украшавшим его стены гравюрам замечательного, одного из популярнейших тогда в Латвии, художника Семена Шегельмана, вскоре уехавшего на Запад. Первое время после открытия «Юности» русские поэты там часто читали свои стихи. Но то ли кофе в «Юности» подавали невкусный, то ли еще из-за чего-то, только своим оно для нас так и не стало.
В те годы, в середине 60-х и позже, намного усилилось влияние студентов-латышей из Академии художеств и молодых латышских поэтов. Они все отличались от нас какой-то особой раскованностью и повышенным чувством вседозволенности. В «Казе» мы все вместе, латышские и русские студенты и не только студенты, кучковались вокруг Сандриса Рига, известного сегодня экуминиста, а тогда человека совершенно уникального. Балагура и анекдотчика, грешившего стихами, парадоксами и вообще всякого рода неожиданными выходками. Позднее он уехал в Москву и там за христианское диссидентство «отсидел на нарах». Теперь опять, вот уже несколько лет, обитает в Риге. А тогда, в конце 60-х, вместе с Айрапетяном, они стали душой огромной компании нарождавшихся у нас битников.
Правда, эта атмосфера уже сильно отличалась от той, что царила в «Дубле», в «Сигулде» или в местной «Ротонде». C «Казой» связан период, когда традиции парижской «Ротонды» стали резко сходить на нет. Интеллектуальный дух иссяк. Такие фигуры, как Бэлл, Калве, Марис Чаклайс перешли в статус признанных – они вступили в Союз писателей и уже молодежного мейнстрима не определяли. Русские поэты тоже ушли в «официальную литературу» тех лет.
Инициативу переняли латышские художники Майя Табака, Бруно Василевский и их окружение. Публика очень талантливая, но патологически раскованная. В этой среде царил культ чувственности с пошловатыми выходками типа «свальных свадеб» и агрессивных ню. В подворотнях возле модных тогда кафе стали тусоваться фарцовщики или, как их теперь почему-то называют, тюльпанщики, промышлявшие кроме всего прочего наркотой. Вскоре эта публика стала запросто подсаживаться за столики завсегдатаев «Казы» и соседнего «Птичника», большого летнего кафе под открытым небом, на месте которого теперь стоит отель Де Рома. Колеса, портвейн и сухач резко изменили климат рижской богемы. В кафе начались шмоны, гэбэшники держали его под своим прицелом (из-за тех же фарцовщиков, кстати, а вовсе не по идеологическим соображениям, как тогда казалось), и сидеть там становилось небезопасно.
Как говорится, недолго музыка играла. Студенты-шестидесятники с филфака, из Академии художеств и Консерватории защитили выпускные дипломы и занялись делом. Те, кого по инерции еще тянуло в кафетерии, к коллективным посиделкам, предпочитали ходить в «Птичник», а то и вовсе в новомодный тогда бар ресторана «Рига».
Примерно в то же время или чуть позже студенты Академии художеств освоили новый плацдарм – кафе «У Христа за пазухой» в Планетарии. Я как раз в это время уже работал в здании напротив – в университетской Научной библиотеке. Поэтому все свои обеденные перерывы проводил тоже «У Христа». Почему кафе так называлось, ясно – до Планитария это был православный Христо-Рождественский собор. Затем его надолго превратили в научный школьный центр с очень хорошим кафе. Школьников сюда водили «на небо поглазеть» — в виде модели, конечно. А мы, покупая билеты как бы в кинозал, шли в кафе. Между прочим по одной простой причине. Сюда дирекция Планетария переманила из «Дубля» Розу. Она по-прежнему готовила лучший в Риге кофе. А за ней потянулась и вся богемная тусовка.
Правда, публика здесь, «У Христа за пазухой» собиралась в основном уже латышская. Так постепенно русская традиция кофепития себя исчерпала. А спустя несколько лет был восстановлен в своем прежнем статусе и православный Христо-Рождественский собор. Кафе «У Христа за пазухой» стало такой же легендой, как и все остальные кафетерии, где собиралась русская художественная молодежь. Все эти питейные заведения – «Дубль», «Сигулда», «Флора», «Каза», «Птичник», «У Христа» — в разное время исчезли с карты современной Риги.
G. G. 2012-2017